Марк Оппенгеймер
Я терпеть не могу теорию иудейского превосходства. Мне нравится быть иудеем, но это чисто врожденный шовинизм: мне нравится быть иудеем, как моим психически свихнувшимся друзьям геям нравится быть геями, и все тут.
Или как моим черным друзьям нравится быть черными, и как гордым феминисткам нравится быть женщинами. Настоящая самовлюбленность укоренилась так глубоко, что не требует обоснования. В ту секунду, когда иудей начинает мне проповедовать о достоинствах иудаизма — как наша культура породила 97,8% всех лауреатов Нобелевской премии (или любую вымышленную цифру, какую он изобретет) или видит единственный интерес, чтобы спорить, спрашивать и аргументировать, либо имеет особый вид социального сознания — я знаю, что он пытается говорить об иудейской гордости. Суть, как я это вижу, заключается не в любви быть иудеем, потому что мы такие маяки Тикун Олам, а любить быть иудеем, потому что таких очень мало. Большинство из нас — просто посредственные жопы, делающие все возможное, как и все другие религии, этносы или большие семьи.
Единственное, на самом деле, в чем я уверен, иудаизм прав, помимо монотеизма и глубокого отвращения к разговорам о жизни после смерти, это сильное чувство того, что является религией или, точнее, что ей не является. Большинство иудеев понимают, даже если у нас есть проблемы формулирования этого, что иудаизм не сводится к системе убеждений или этнической принадлежности или нации. Да, каждый из этих дескрипторов имеет своих защитников (и у меня есть своя собственная теория, но это для другого эссе). Однако, в конце концов, иудеи, как правило, признают, что как только мы назовем, чем именно является иудаизм, тут же кто-то заставит нас пойти на попятный. Ни один аспект нашей традиции (а иудаизм — это традиция? Надо ли его так называть?) не может восприниматься как целое. И большинство из нас довольно комфортно живут в этом негативном пространстве. Иудаизм — не это и не то, а просто иудаизм.
Только вот, что: я давно считаю, что другие монотеистические религии больше похожи на иудаизм, чем их последователи хотят признать, или имеют мужество признать. Католицизм, например, очевидно, не просто система теологии: большинство католиков не верят в теологию католицизма или, по крайней мере, не верят в него до такой степени, чтобы отправиться к мессе или отказаться от контроля за рождаемостью. Каждый знает, что есть «культурные католики», так же, как есть культурные иудеи. Разница заключается в том, что культурные католики, возможно, больше обеспокоены, что они не настоящие. В глубине души, многие из них подозревают, что настоящие — это, в основном, ортодоксальные католики, истинно верующие, со своими девятью детьми. Другими словами, культурные католики верят в то, что иерархия говорит им: что они не такие католики, как папа римский. Он истинный католик, как и некоторые из его духовенства или монахини и монахи, а потом идут набожные миряне, а уж затем, где-то на периферии, едва имеющие право слова, находятся никому не нужные культурные католики.
Некоторые возразят, что такое чувство свободы для определения собственной причастности, является функцией современности, совершенно случайное и новое. Такое мышление в современном Западе считается, как бы мы не иронизировали над нашей идентичностью, не совсем иудейским и не таким уж католическим. Однако, это вовсе не то, о чем я пишу. Многие не ортодоксальные иудеи считают, что они такие же иудеи и такие же настоящие, как и носители черных кип, и есть католические священники (я их встречал), которые считают, что верность Ватикану — это просто порок необразованных и исторически неграмотных, которые не понимают небожественной политической истории папства. Они верят, что их явно менее традиционалистский католицизм — не менее истинный и не менее реальный. И, конечно, они опираются на статистические данные, которые показывают, что большинство католиков, как представляется, согласны с ними, если не обращать внимания на топот, когда они голосуют ногами.
Может быть и другое возражение, что емкие определения причастности хороши для старых религий, развитых интеллектуальных привычек, традиций Маймонида или Фомы Аквинского, но что некоторые религии действительно являются всем или ничем в особом смысле. В этом понятии существует некоторая правда, что подтверждают даже люди, находящиеся в пределах этих традиций. Однажды я сказал благочестивым мормонам, что скоро у них появятся конгрегации либеральных мормонов, которые вслед за иудеями, вызовут реформу у мормонов. Реформистские мормоны, мужичны и женщины, выросшие мормонами, глубоко чувствуют себя мормонами, верят в истинность книги Мормона (например, оригинальную историю Джозефа Смита), но думают, что официальная теология, принесенная их лидерами в Солт-Лейк-Сити, была просто фигней. Они последуют, примут и отвергнут официальное учение, как они сами посчитают нужным, и даже провозгласят какое-то учение. Так же, как сделали реформистские иудеи, чтобы иметь более буквальный иудаизм, и так же, как либеральные протестанты по-своему перекроили Священное писание. Мормоны, с которыми мне довелось говорить, были образованными людьми с докторскими степенями, но им, как представляется, было сложно понять, что я имел в виду.
Мысль о том, что всякий может отвергнуть лидерство церкви и увтерждать при этом, что он настоящий мормон, казалась им абсурдной, почти алогичной. Однако — это именно то, что иудеи и католики делают каждый день. И традиции, по-своему, признают эти факты на местах. Даже самый ортодоксальнй иудей примет любого с матерью иудейкой как иудея, а католик будет продолжать считать, что католик —всегда католик (даже отлучение не ликвидирует крещения, если быть совсем уж формально-юридическим).
Мормоны покончат со своим гелиотропизмом в Солт Лейк Сити, я в этом уверен. Просто Солт Лейк Сити останется ортодоксальным.
Если и есть какая-то традиция, которая может проверить мой тезис, так это Ислам. Исламский мир конечно, наполнен заблудшими мусульманами, культурными мусульманами, квази мусульманами и ироническими мусульманами, но в наши дни все эти мусульмане уступают реальную власть тем, кого мы можем назвать "кораническими мусульманами", тем, кто выдвигают на первый план строгое соблюдение религиозных канонов, будучи вдохновленными единым основополагающим текстом. Иначе говоря, все другие виды мусульман имеют плохой прецедент ощущения себя как "плохих мусульман". Плохие мусульмане совсем не испытывают стыда оттого, что они плохие. Многие из них настолько отчуждены от исполнения религиозных обрядов, что им так или иначе все равно, тогда как другие испытывают порочное Эдипово торжество, отвергая сурового отца ортопраксии. Они, как те иудеи, которые говорят, поедая некошерный сендвич: «Да, я плохой иудей». Они не подразумевают, что они сами плохие, просто они беспечно несоблюдающие. Однако, поскольку плохие иудеи в глубине души чувствуют себя истинными иудеями, иногда немного стыдливыми, или немного тоскующими, но все же иудеями, мы не можем понять мусульман, которые пьют вино, прелюбодействуют и не молятся, утверждая при этом, что они истинные мусульмане. Они действительно плохие.
И мы знаем это, потому что мы знаем, что Ислам суров в этом плане, так? Он суров и несовременен по своей сути, и не допускает вопросов, как не допускает ни иронии, ни юмора. Так нам сказали. Даже притом, что в Исламе нет папы, а власть радикально децентрализована, она в каждой общине имеет священника, главным требованием которого является помнить Коран наизусть, а также — знание и применение законов шариата. В этом весь Ислам.
Правильно?
***
Неправильно, говорит Шахаб Ахмед в своей новой книге "Что такое Ислам?" Прошлой осенью, Ахмед, бывший тогда ученым исследователем в Гарварде, умер от лейкемии в возрасте 48, и заманчиво думать, что популярное внимание, уделяемое этой научной книге — обзор в The Nation, колонка в Нью-Йорк таймс, в рубрике Мнения, чем-то способствовало его ранней смерти. Однако я думаю, что если бы Ахмед был жив, чтобы рекламировать свою книгу, она бы получила гораздо больше внимания. Потому что то, что он говорит на ее более 500 страницах со сносками, является интригующим, но совершенно взрывоопасным, когда читается вслух. Краткое изложение его тезиса, которое он дал Терри Гросс или Рейчел Мэддоу, заключается в том, что Ислам во многом не имеет ничего общего с Кораном.
Короче говоря, Ислам во многом похож на иудаизм, и в этом находится и культура, и контекст, и только педантичный болван может думать, что все это можно обнаружить, читая Священное Писание, не говоря уже о том, чтобы прочитывать его буквально.
Подчеркиваю: Ахмед очень ясно говорит, что большинство мусульман сегодня видят Коран и хадисы как нормативные и необходимые тексты, путеводную звезду, видимую даже тем, для кого она не является руководством. Но он считает, что навязчивая идея с исламским правом и религиозным Писанием, является свежим, условным и нетипичным для исламской истории. И он также считает, хотя и говоря немного застенчиво, что исламскому миру не мешало бы вновь обрести свое гораздо более игривое и распущенное, менее доктринерское и более трезвое прошлое.
В начале книги, Ахмед описывает усердную работу, проделанную исламскими учеными в последние сто лет, пытаясь выяснить, является ли Ислам религией или культурой, или вообще чем-то другим. В конце концов, по причинам, связанным с внутренней исламской политикой; последствиями европейского колониализма; подъемом арабского мира за счет того, что Ахмед называет комплексом «Балканы-Бенгалия», который включает в основном персидский и южноазиатский Ислам; нефтяными богатствами этих арабских земель и общей нелюбознательностиью некоторых ученых (Клиффорд Гирц действительно получил заточку), все пришли к уважению тех, кто считает, что библейская религия является истинным сердцем Ислама.
Такое уважение оставляет незамеченной, как продолжительно утверждает Ахмед, раннюю историю Ислама, длившуюся сотни лет — с XIII по XVIII века и занимавшую всю геосферу от Балкан до Бенгалии, где неюридические черты Ислама считались как раз соответствующими и определенными для истинного Ислама. Эта ранняя, богатая история включет мистический суфизм, эротические стихи и общую терпимость к винопитию. Писание было только частью этой глубокой культуры, и эти другие практики могли преодолевать и заменять право. «Откровенно выраженная цель суфизма» — писал Ахмед, «это прорваться через иерархию истины к реальной истине Бога, и в процессе этого освободиться от предписаний и запретов закона, которые, по прибытии к реальной истине, становтся недействительными».
На протяжении большей части исламской истории, утверждает Ахмед, мусульманская идентичность была выделена из панисламской литературы, которая часто противоречила закону по духу и букве. Возьмите хотя бы «распитие вина и (часто гомо-) эротическая любовь, а также пренебрежительное отношение к соблюдению ритуального благочестия» в поэзии Хафиза Дивана. Его стихи рассматриваются как часть исламской культуры, но своего рода парадоксальным образом, что было бы невозможно сегодня, если бы до модернизма не случилось, что их любимый поэт оказался нечестивцем. Однако Ахмед утверждает, что это недоразумение: любвеобильный Хафиз помог определить, что значит быть исламским. Его творчество проявлялось
Точно также, в другом месте книги Ахмед пишет:
Что Ахмед проталкивает в Исламе, так это аналог понимания иудейской истории, которая занимает центральную роль в Торе, допуская огромное влияние на нашу традицию устной Торы, талмудические сказки, легенды Агады и, конечно, аристотелевский Ренессанс, которые взлелеяли Маймонида. На самом деле, Ахмед идет еще дальше: Если среди иудеев Каббала не пользуется большим влиянием, за исключением хасидов и нововековцев, аналогичные мистические и экстра-канонические работы являются центральными для Ахмеда, потому что для мусульман они занимали центральное место на протяжении большей части их истории.
Ахмед никогда не делает никаких сравнений с иудаизмом, и на самом деле, бросается в глаза, что он этого не делает. В конце своей книги Ахмед утверждает через 500 страниц, опираясь на оригинальные переводы на полдюжины языков, что Ислам является культурой, народом и набором Писания, но,прежде всего, что его сущность можно со временем обнаружить в герменевтическом толковательном аргументе среди защитников каждого из вышеприведенного. Короче говоря, он аргументировал в пользу разнообразного, разностороннего Ислама, утверждая, что каждый иудей сможет его распознать по своим собственным глупым и перемешанным файлам по иудаизму. Почему он избегал это говорить?
Один ответ можно найти в единственном месте, где Ахмед ссылается на иудаизм. Это ближе к концу книги, на стр.448, где он делает комментарий на интеллектуальный контекст Маймонида, которым была, конечно, средневековая исламская Испания. «[Кажется]», — пишет он, «единственным соображением, которое может удержать нас от того, чтобы назвать Маймонида исламо-иудейским мыслителем, являются наши укоренившиеся угрызения совести (если не ужас) в том, чтобы назвать одну религиозную категория с помощью другой религии, как, если бы сделать это, было бы нарушением необходимой целостности религиозной категории. И, конечно, Ахмед имеет смутное представление о пользе таких категорий. Итак,
В тот момент, как он допускает с налетом эвфемизма:
***
Марк Оппенгеймер — главный редактор Tablet. Он пишет для ежемесячной колонки Мнения в газете The New York Times и является автором трех книг, в том числе, "Тринадцать и еще один день" по поводу повсеместного крушения бар и бат мицвы, и "Визенхеймер" — его мемуары о выживании споров о средней школе. У него есть жена, две собаки и столько дочерей, сколько жен было у Роша Лимбо.
Поделиться с друзьями:
Я терпеть не могу теорию иудейского превосходства. Мне нравится быть иудеем, но это чисто врожденный шовинизм: мне нравится быть иудеем, как моим психически свихнувшимся друзьям геям нравится быть геями, и все тут.
Или как моим черным друзьям нравится быть черными, и как гордым феминисткам нравится быть женщинами. Настоящая самовлюбленность укоренилась так глубоко, что не требует обоснования. В ту секунду, когда иудей начинает мне проповедовать о достоинствах иудаизма — как наша культура породила 97,8% всех лауреатов Нобелевской премии (или любую вымышленную цифру, какую он изобретет) или видит единственный интерес, чтобы спорить, спрашивать и аргументировать, либо имеет особый вид социального сознания — я знаю, что он пытается говорить об иудейской гордости. Суть, как я это вижу, заключается не в любви быть иудеем, потому что мы такие маяки Тикун Олам, а любить быть иудеем, потому что таких очень мало. Большинство из нас — просто посредственные жопы, делающие все возможное, как и все другие религии, этносы или большие семьи.
Единственное, на самом деле, в чем я уверен, иудаизм прав, помимо монотеизма и глубокого отвращения к разговорам о жизни после смерти, это сильное чувство того, что является религией или, точнее, что ей не является. Большинство иудеев понимают, даже если у нас есть проблемы формулирования этого, что иудаизм не сводится к системе убеждений или этнической принадлежности или нации. Да, каждый из этих дескрипторов имеет своих защитников (и у меня есть своя собственная теория, но это для другого эссе). Однако, в конце концов, иудеи, как правило, признают, что как только мы назовем, чем именно является иудаизм, тут же кто-то заставит нас пойти на попятный. Ни один аспект нашей традиции (а иудаизм — это традиция? Надо ли его так называть?) не может восприниматься как целое. И большинство из нас довольно комфортно живут в этом негативном пространстве. Иудаизм — не это и не то, а просто иудаизм.
Только вот, что: я давно считаю, что другие монотеистические религии больше похожи на иудаизм, чем их последователи хотят признать, или имеют мужество признать. Католицизм, например, очевидно, не просто система теологии: большинство католиков не верят в теологию католицизма или, по крайней мере, не верят в него до такой степени, чтобы отправиться к мессе или отказаться от контроля за рождаемостью. Каждый знает, что есть «культурные католики», так же, как есть культурные иудеи. Разница заключается в том, что культурные католики, возможно, больше обеспокоены, что они не настоящие. В глубине души, многие из них подозревают, что настоящие — это, в основном, ортодоксальные католики, истинно верующие, со своими девятью детьми. Другими словами, культурные католики верят в то, что иерархия говорит им: что они не такие католики, как папа римский. Он истинный католик, как и некоторые из его духовенства или монахини и монахи, а потом идут набожные миряне, а уж затем, где-то на периферии, едва имеющие право слова, находятся никому не нужные культурные католики.
Некоторые возразят, что такое чувство свободы для определения собственной причастности, является функцией современности, совершенно случайное и новое. Такое мышление в современном Западе считается, как бы мы не иронизировали над нашей идентичностью, не совсем иудейским и не таким уж католическим. Однако, это вовсе не то, о чем я пишу. Многие не ортодоксальные иудеи считают, что они такие же иудеи и такие же настоящие, как и носители черных кип, и есть католические священники (я их встречал), которые считают, что верность Ватикану — это просто порок необразованных и исторически неграмотных, которые не понимают небожественной политической истории папства. Они верят, что их явно менее традиционалистский католицизм — не менее истинный и не менее реальный. И, конечно, они опираются на статистические данные, которые показывают, что большинство католиков, как представляется, согласны с ними, если не обращать внимания на топот, когда они голосуют ногами.
Может быть и другое возражение, что емкие определения причастности хороши для старых религий, развитых интеллектуальных привычек, традиций Маймонида или Фомы Аквинского, но что некоторые религии действительно являются всем или ничем в особом смысле. В этом понятии существует некоторая правда, что подтверждают даже люди, находящиеся в пределах этих традиций. Однажды я сказал благочестивым мормонам, что скоро у них появятся конгрегации либеральных мормонов, которые вслед за иудеями, вызовут реформу у мормонов. Реформистские мормоны, мужичны и женщины, выросшие мормонами, глубоко чувствуют себя мормонами, верят в истинность книги Мормона (например, оригинальную историю Джозефа Смита), но думают, что официальная теология, принесенная их лидерами в Солт-Лейк-Сити, была просто фигней. Они последуют, примут и отвергнут официальное учение, как они сами посчитают нужным, и даже провозгласят какое-то учение. Так же, как сделали реформистские иудеи, чтобы иметь более буквальный иудаизм, и так же, как либеральные протестанты по-своему перекроили Священное писание. Мормоны, с которыми мне довелось говорить, были образованными людьми с докторскими степенями, но им, как представляется, было сложно понять, что я имел в виду.
Мысль о том, что всякий может отвергнуть лидерство церкви и увтерждать при этом, что он настоящий мормон, казалась им абсурдной, почти алогичной. Однако — это именно то, что иудеи и католики делают каждый день. И традиции, по-своему, признают эти факты на местах. Даже самый ортодоксальнй иудей примет любого с матерью иудейкой как иудея, а католик будет продолжать считать, что католик —всегда католик (даже отлучение не ликвидирует крещения, если быть совсем уж формально-юридическим).
Мормоны покончат со своим гелиотропизмом в Солт Лейк Сити, я в этом уверен. Просто Солт Лейк Сити останется ортодоксальным.
Если и есть какая-то традиция, которая может проверить мой тезис, так это Ислам. Исламский мир конечно, наполнен заблудшими мусульманами, культурными мусульманами, квази мусульманами и ироническими мусульманами, но в наши дни все эти мусульмане уступают реальную власть тем, кого мы можем назвать "кораническими мусульманами", тем, кто выдвигают на первый план строгое соблюдение религиозных канонов, будучи вдохновленными единым основополагающим текстом. Иначе говоря, все другие виды мусульман имеют плохой прецедент ощущения себя как "плохих мусульман". Плохие мусульмане совсем не испытывают стыда оттого, что они плохие. Многие из них настолько отчуждены от исполнения религиозных обрядов, что им так или иначе все равно, тогда как другие испытывают порочное Эдипово торжество, отвергая сурового отца ортопраксии. Они, как те иудеи, которые говорят, поедая некошерный сендвич: «Да, я плохой иудей». Они не подразумевают, что они сами плохие, просто они беспечно несоблюдающие. Однако, поскольку плохие иудеи в глубине души чувствуют себя истинными иудеями, иногда немного стыдливыми, или немного тоскующими, но все же иудеями, мы не можем понять мусульман, которые пьют вино, прелюбодействуют и не молятся, утверждая при этом, что они истинные мусульмане. Они действительно плохие.
И мы знаем это, потому что мы знаем, что Ислам суров в этом плане, так? Он суров и несовременен по своей сути, и не допускает вопросов, как не допускает ни иронии, ни юмора. Так нам сказали. Даже притом, что в Исламе нет папы, а власть радикально децентрализована, она в каждой общине имеет священника, главным требованием которого является помнить Коран наизусть, а также — знание и применение законов шариата. В этом весь Ислам.
Правильно?
***
Неправильно, говорит Шахаб Ахмед в своей новой книге "Что такое Ислам?" Прошлой осенью, Ахмед, бывший тогда ученым исследователем в Гарварде, умер от лейкемии в возрасте 48, и заманчиво думать, что популярное внимание, уделяемое этой научной книге — обзор в The Nation, колонка в Нью-Йорк таймс, в рубрике Мнения, чем-то способствовало его ранней смерти. Однако я думаю, что если бы Ахмед был жив, чтобы рекламировать свою книгу, она бы получила гораздо больше внимания. Потому что то, что он говорит на ее более 500 страницах со сносками, является интригующим, но совершенно взрывоопасным, когда читается вслух. Краткое изложение его тезиса, которое он дал Терри Гросс или Рейчел Мэддоу, заключается в том, что Ислам во многом не имеет ничего общего с Кораном.
Короче говоря, Ислам во многом похож на иудаизм, и в этом находится и культура, и контекст, и только педантичный болван может думать, что все это можно обнаружить, читая Священное Писание, не говоря уже о том, чтобы прочитывать его буквально.
Подчеркиваю: Ахмед очень ясно говорит, что большинство мусульман сегодня видят Коран и хадисы как нормативные и необходимые тексты, путеводную звезду, видимую даже тем, для кого она не является руководством. Но он считает, что навязчивая идея с исламским правом и религиозным Писанием, является свежим, условным и нетипичным для исламской истории. И он также считает, хотя и говоря немного застенчиво, что исламскому миру не мешало бы вновь обрести свое гораздо более игривое и распущенное, менее доктринерское и более трезвое прошлое.
В Исламе заключено многое, и кое-что из этого не имеет ничего общего с Кораном.
В начале книги, Ахмед описывает усердную работу, проделанную исламскими учеными в последние сто лет, пытаясь выяснить, является ли Ислам религией или культурой, или вообще чем-то другим. В конце концов, по причинам, связанным с внутренней исламской политикой; последствиями европейского колониализма; подъемом арабского мира за счет того, что Ахмед называет комплексом «Балканы-Бенгалия», который включает в основном персидский и южноазиатский Ислам; нефтяными богатствами этих арабских земель и общей нелюбознательностиью некоторых ученых (Клиффорд Гирц действительно получил заточку), все пришли к уважению тех, кто считает, что библейская религия является истинным сердцем Ислама.
Такое уважение оставляет незамеченной, как продолжительно утверждает Ахмед, раннюю историю Ислама, длившуюся сотни лет — с XIII по XVIII века и занимавшую всю геосферу от Балкан до Бенгалии, где неюридические черты Ислама считались как раз соответствующими и определенными для истинного Ислама. Эта ранняя, богатая история включет мистический суфизм, эротические стихи и общую терпимость к винопитию. Писание было только частью этой глубокой культуры, и эти другие практики могли преодолевать и заменять право. «Откровенно выраженная цель суфизма» — писал Ахмед, «это прорваться через иерархию истины к реальной истине Бога, и в процессе этого освободиться от предписаний и запретов закона, которые, по прибытии к реальной истине, становтся недействительными».
На протяжении большей части исламской истории, утверждает Ахмед, мусульманская идентичность была выделена из панисламской литературы, которая часто противоречила закону по духу и букве. Возьмите хотя бы «распитие вина и (часто гомо-) эротическая любовь, а также пренебрежительное отношение к соблюдению ритуального благочестия» в поэзии Хафиза Дивана. Его стихи рассматриваются как часть исламской культуры, но своего рода парадоксальным образом, что было бы невозможно сегодня, если бы до модернизма не случилось, что их любимый поэт оказался нечестивцем. Однако Ахмед утверждает, что это недоразумение: любвеобильный Хафиз помог определить, что значит быть исламским. Его творчество проявлялось
"в период между пятнадцатым и концом девятнадцатого веков, в повсеместном присутствии поэтических, концептуальных и лексических штрихов в дискурсе образованных мусульман... от Балкан через Анатолию, Иран и Центральную Азию, вниз, в Афганистан и Северную Индию в Бенгальский залив»— регион, который является «домом для абсолютного демографического большинства мусульман планеты».
Точно также, в другом месте книги Ахмед пишет:
«Одним из двух или трех самых важных текстов (а для многих, просто самый важный текст), с помощью которого мусульмане с комплексом "от Балкан до Бенгалии" сделали Коран значимым… , был напсиан в жанре литературной фантастики, а именно — 260 000 стихов Magnum Opus»Руми, персидского суфийского мистика.
Что Ахмед проталкивает в Исламе, так это аналог понимания иудейской истории, которая занимает центральную роль в Торе, допуская огромное влияние на нашу традицию устной Торы, талмудические сказки, легенды Агады и, конечно, аристотелевский Ренессанс, которые взлелеяли Маймонида. На самом деле, Ахмед идет еще дальше: Если среди иудеев Каббала не пользуется большим влиянием, за исключением хасидов и нововековцев, аналогичные мистические и экстра-канонические работы являются центральными для Ахмеда, потому что для мусульман они занимали центральное место на протяжении большей части их истории.
Ахмед никогда не делает никаких сравнений с иудаизмом, и на самом деле, бросается в глаза, что он этого не делает. В конце своей книги Ахмед утверждает через 500 страниц, опираясь на оригинальные переводы на полдюжины языков, что Ислам является культурой, народом и набором Писания, но,прежде всего, что его сущность можно со временем обнаружить в герменевтическом толковательном аргументе среди защитников каждого из вышеприведенного. Короче говоря, он аргументировал в пользу разнообразного, разностороннего Ислама, утверждая, что каждый иудей сможет его распознать по своим собственным глупым и перемешанным файлам по иудаизму. Почему он избегал это говорить?
Один ответ можно найти в единственном месте, где Ахмед ссылается на иудаизм. Это ближе к концу книги, на стр.448, где он делает комментарий на интеллектуальный контекст Маймонида, которым была, конечно, средневековая исламская Испания. «[Кажется]», — пишет он, «единственным соображением, которое может удержать нас от того, чтобы назвать Маймонида исламо-иудейским мыслителем, являются наши укоренившиеся угрызения совести (если не ужас) в том, чтобы назвать одну религиозную категория с помощью другой религии, как, если бы сделать это, было бы нарушением необходимой целостности религиозной категории. И, конечно, Ахмед имеет смутное представление о пользе таких категорий. Итак,
«если мы оставим в стороне категорию «религия» и сосредоточимся на смысле, то окажется, что "исламо-иудеский" прямо и без предвзятости, представляет собой наиболее значимой термин».У меня нет проблем с тем, чтобы назвать Маймонида исламо-иудейским мыслителем. Нет у меня и проблем с тем, чтобы назвать Ахмеда иудео-исламским мыслителем. Когда он, наконец-то, решается на определение «Ислама», он привносит все отклонения и путаницу, которые привнесли в иудаизм иудейские мыслители от Моисея до Мордехая Каплана.
«Поэтому, я решительно предлагаю», — пишет Ахмед, «чтобы мы выдвинули концепции гуманистического и исторического Ислама в качестве герменевтического взаимодействия с пред-текстом, текстом и кон-текстом откровения Мухаммада».Здесь мы, разумеется, получаем важнейшую причину того, что Ахмед, так настроенный на историческое развитие Ислама, полностью уклонился от иудейского вопроса. Его проект носит нормативный и директивный характер. Его приводит в отчаяние, что
«мусульмане, создавая свой модернизм, решительно отошли от создания и проживания нормативного Ислама в герменевтическом взаимодействии с пред-текстом, текстом и кон-текстом Откровения, а, вместо этого, начали создавать и проживать нормативный Ислам как, прежде всего, герменевтическое взаимодействие с текстом Откровения».Он надеется, что децентрируя текст и ставя его на одну ступеньку с тем, что пришло до Корана, и контекстами, после которых люди навсегда стали читать Коран, мусульмане будут думать более либерально и емко о проблемах, начиная от прав женщин до рабства и политической свободы.
В тот момент, как он допускает с налетом эвфемизма:
«Казалось бы, общественная сфера в современном исламском обществе в целом, возникла в атмосфере запугивания и строгой цензуры, где акты речи, которые противоречат или бросают вызов моновалентным предписывающим нормам, подвергаются преследованиям со стороны общественности или преследованию со стороны государства за богохульство, они приобретают уравновешенный исследовательский интерес».Вероятно, это и есть та самая правда. Ислам сильно концентрируется на тексте. Это плохо для человеческих свобод, прежде всего для свобод четверти населения земли, которые определяются как мусульмане. Для решения этой проблемы, мусульманам придется оглянуться на свое прошлое и стать большее похожими на него. В отношении современных моделей, как указывает Ахмед, им надо посмотреть, как другие религии приняли современность, и стать более похожими на них. Ахмед знал многое об этом, но не хотел говорить, потому что ему хотелось широкой аудитории в мусульманском мире. Я бы сказал, что это хорошо для него. При небольшой доле нерешительности, эта блестящая книга не теряет ничего из своей пользы для ученых или любопытных приверженцев других вероисповеданий, как я, и, возможно, ей еще предстоит завоевать мир.
***
Марк Оппенгеймер — главный редактор Tablet. Он пишет для ежемесячной колонки Мнения в газете The New York Times и является автором трех книг, в том числе, "Тринадцать и еще один день" по поводу повсеместного крушения бар и бат мицвы, и "Визенхеймер" — его мемуары о выживании споров о средней школе. У него есть жена, две собаки и столько дочерей, сколько жен было у Роша Лимбо.
Перевод: +Miriam Argaman | |
Опубликовано в блоге "Трансляриум" |